September 9th, 2012

(no subject)

"Ну какой тебе выход. Отказ от работы — по карцерам затаскают, а потом во Владимирскую тюрьму переведут. Если уж в уголовный лагерь кинули, то и там со своими политиками тебя вместе не посадят, а с блатными в камере не весело. Сейчас людей с понятием — раз-два и обчелся. Да что ты с совестью своей ко мне пристал, я всю бригаду чифиром пою, благодарят меня, каждый день от обморозки их спасаю».

Егор не любил блатных, хотя, казалось, по всем признакам подходил к этой категории. И статья его по уголовным понятиям — уважаемая: кража со взломом, и держался он с начальством независимо. Но ни к каким группировкам он никогда не примыкал. «Какое это ворье, — говорил он мне, — воров больше нет, со времен сучьей войны. Шакалье они все, а не ворье. Посмотри, как они мужиков обирают, цветные эти, только и ждут, как бы у кого передачу отнять. Я за весь свой срок мужика пальцем не тронул, любой бедолага лагерный у меня закурить найдет. А эта мразь—самим за кусок сала позориться стыдно, вот они пацанов с малолетки на мужиков натравливают, те им всю добычу приносят, а потом за них же в карцерах отсиживают, когда мужики на вахту жаловаться бегут. А блатные и в ус не дуют, гуляют по зоне и сало переваривают. Нет, политик, нету больше никаких законов в этом мире, никаких мастей. Есть с понятием ребята, путные, которые понимают, что за падло, что нет. А есть эта шерсть блатная, сучня.

Вот посмотри на Лешу Соловья. Когда-то ведь королем зоны был, блатной до не могу, а сейчас отошел от всех, живет сам на сам, а скольким ребятам помог, сколько раз спасал, если кто поскользнется. А освободится кто из путевых ребят, все ему окольными путями кто деньги, кто водку передает, кто просто привет, а об этих шакалах никто и не вспомнит».

Егор часто попадал в карцер за драки с активистами, он не мог перенести, когда узнавал о расправах над пацанами с малолетки за отказ вступить в СВП. Целыми днями ходил, как больной, а потом провоцировал хитроумно драку и бил до полусмерти верных прислужников лагерной администрации. «Понимаешь, политик,— говорил он мне,—я этих прихвостней коммунистических с юных лет ненавижу, стукачей этих. Сам я из Новгорода. Еще пацаном был, когда к нам интуристов возить начали, я уже работал тогда. Все с иностранцами встречаться боялись, запрет. Только избранно-проверенной сучне разрешение такое давалось, да и то под присмотром КГБ. А я плевать хотел на их инструкции, интересно было, что там у них за границей происходит, правда, английский я плохо знал, в школе не доучился, но на пальцах кое-как объяснялся с басурманами. Ну, и конечно, товарообмен с ними наладил. Когда самовар старый у какой-нибудь бабуси куплю и им тащу, когда прялку или другую рухлядь, а они мне за это шмотки давали, девки новгородские от моих нарядов направо и налево падали, хоть в штабеля складывай. Иностранцы у меня все иконы просили, но икон я им никогда не приносил. Я вообще-то неверующий, кто его знает, есть там Бог или нет. А только всегда чувствовал, что икону им за штаны загнать—это грех. Я еще когда в школе учился, все ходил церкви срисовывать, и так иногда на душе светло бывало... Так что я дальше самоваров и прялок никогда не заходил и валюту у них не брал, знал уже, что статья по валюте серьезная. Но сучня наша комсомольская, конечно, про дело это пронюхала, и вызвали меня на собрание по месту работы, хотя я к комсомолу имел такое же отношение, как ты к жене китайского императора. Обвиняли, что я родину продаю и играю на руку врагам, сделали последнее предупреждение и дали мне слово для покаяния. Я и высказал, что о них думаю: сучня, говорю, позорная, я от звонка до звонка вкалываю, а вы позанимали теплые местечки, да и там не работаете, с утра до вечера митингуете, то на бесплатные субботники людей сгоняете, то лекции читаете по бумажке, то на высшем уровне обсуждаете, кто с кем спит. Я, значит, родину продаю, сувениром с иностранцем обменявшись, а вы церкви все испохабили на собачьи свои агитпункты или картофельные склады. Патриоты вы на чужой счет! Тут хай поднялся, хотели за оскорбление партии меня попереть, но ребята заводские меня отстояли. А начальник заводской дружины предупредил меня с глазу на глаз, что подловит и со мной расправится. Я и знал, что подловят, и не ради шмоток, а просто из упрямства продолжал свои товарообмены. Один раз застукали меня дружинники в кафе с иностранцем и поволокли в милицию, даже переводчика раздобыли. Иностранец мой колонулся сразу же, хотя я его предупреждал, чтобы в случае чего он отвечал, что мы беседовали о состоянии здоровья английской королевы. Ну да что с них взять, им никогда не понять про нас. Начальник дружины просто ликовал, Иностранца вытолкнули взашей, а меня оставили. Потолковали с милицейскими и, получив разрешение, ворвались в камеру вдесятером. Много они тогда здоровья у меня отняли, правда руки мне связать удалось только после того, как я сознание потерял, так что двоим из них тоже несладко пришлось. Так меня со связанными руками несколько суток и продержали. Но потом милицейские сообразили, что если я подохну, им все же придется отвечать, и вызвали врача. Врач заявил, что я при смерти, и меня в больницу увезли. За месяц я отошел, но из Новгорода пришлось восвояси убираться, так как двоих дружинников я на всю жизнь разукрасил, и хотя дело замяли, но было ясно, что рано или поздно со мной снова рассчитаются. "

(no subject)

"Конвой угрюмо молчал. Места распределялись на основании негласных лагерных привилегий. На передних сиденьях и по бокам располагались блатные и большесрочники (я тоже имел право на выбор места, как лагерная знаменитость, но этим правом никогда не пользовался).

Не то чтобы на передних скамьях и с краю сидеть было удобней или меньше трясло. Причина столь странного, но раз и навсегда заведенного распределения мест была совсем иной: с боковых или передних сидений можно было хоть краем глаза взглянуть на недоступную свободу. Вообще-то говоря, по правилам взглянуть было нельзя, ибо рефрижератор—это огромный стальной короб, законопаченный со всех сторон, в каких обычно возят мясо или рыбу, лишь задняя площадка открыта, а на ней, отделенные от зэка решеткой, восседали неизменные два автоматчика с овчаркой. Конвоиры, прежде чем запустить нас в рефрижератор, подвергали всех тщательному обыску. Но это не помогало: как только рефрижератор двигался с места в направлении к жилой зоне, то есть через весь город, начиналась отчаянная борьба за взгляд на свободу. Невесть откуда появлялись гвозди, какие-то штыри, но я думаю, что и не окажись всего этого,—дырку в железном корпусе прогрызли бы зубами. Конвой орал и грозил, собаки лаяли, а исступленная работа продолжалась до тех пор, пока не удавалось пробить в обшивке несколько отверстий.

— Эй, политик, ты что там все мыслишь, Маркса своего разоблачаешь. А мы уж вон перископ соорудили, как в подводной лодке. Иди, глянь, что там вольняшки без нас делают,—посмеивались блатные.

Каждый раз, когда рефрижератор подъезжал к зоне и начинался новый пересчет зэка, прежде чем запустить их в ворота, начальство, осмотрев борта нашего комфортабельного автобуса, приходило в неописуемую ярость. Нас вновь обыскивали, грозили, орали. Ежедневно специально для этого выделенная бригада сварщиков задраивала наглухо все дырки, и ежедневно все начиналось сначала. Начальство было в полном бессилии. Посадить всех в карцер нельзя: во-первых, карцеров не хватит, во-вторых, кто тогда будет работать на этой проклятой пойме. Оставалось только прорыть туннель, длинней того, что под Монбланом. Даже зачинщиков никогда не удавалось найти — на все вопросы не только мужики, но и активисты угрюмо отмалчивались. Всеобщий ажиотаж вокруг идеи «прорубить окно» был настолько велик, что никто доносить не осмеливался, да и самым верным начальству активистам тоже хотелось хоть разок, да взглянуть—что там, на свободе. Блатные называли эту операцию «ловить сеансы». Если рефрижератор притормаживал и на тротуаре возникала молодая женщина, начиналась основная часть игры. Кто-нибудь из блатных, оказавшийся в этот момент у «окна», весьма деликатно, не употребляя даже «для связки слов» блатных выражений, начинал упрашивать:«Рыжая, слышишь, рыжая, мы тут все в коробке этой чертовой по пять лет живой бабы не видели, приподыми юбку, тебе одно движенье, а я, может, потом целый год твои ножки по ночам вспоминать буду! Покажи себя, имей совесть!» Поначалу мне казалось странным, что каждая вторая соглашалась, и я приписывал это обстоятельство известной истине о широте русской души, но потом, подумав, понял, что именно у каждой второй из этих недоступных нам красавиц кто-нибудь из родни да сидит, или муж, или друг, или брат, ну а если и не сидит никто, то глядишь, вот-вот да и посадят. Ибо от тюрьмы да от сумы, следуя мудрой пословице, у нас никто не зарекается. Поэтому прекрасные незнакомки хорошо понимали нас. И шли навстречу уговорам ухажеров, скрытых от их взора железной обшивкой.

Так или иначе, этот странный, рвущий душу стриптиз происходил почти каждый раз, когда машина с заключенными приостанавливала свой неумолимый бег. Все затихали.

— Политик, иди глянь на нашу, на сибирячку! Или брезгуешь? Да что там у тебя в Москве—одни балерины что ли были. Вот ведь и жены нет, даже раз в полгода на свидании не побалуешься, иди взгляни!—зазывал кто-нибудь из блатных.

В горле у меня першило, я обычно отшучивался, но иногда, чтобы не обидеть солагерника, пожертвовавшего для меня сюль дорогой минутой сеанса, подходил и приникал глазами к «окну».

Меня удивляло, что когда сеанс кончался, то есть рефрижератор двигался дальше, никто даже из самых циничных блатных не позволял себе отпустить скабрезное замечание или просто посмеяться. Кто-нибудь всегда на прощанье изо всех сил кричал: «Прощай, рыжая! Век не забуду, спасибо!» или: «Красотка, напиши мне пару строк и хоть маленькое фото пришли, ну хоть такое, как на паспорт! Может, не пожалеешь, что на марку потратишь! Я—такой-то, исправительная колония 2». Письма довольно часто приходили. И тогда ко мне в очередь после работы снова выстраивались клиенты, но уже не жалобщики из мужиков, а блатные с просьбой написать «заочнице» пограмотней да покрасивей...

Правда, не так уж часто выпадали возможности сеанса. Рефрижератор редко останавливался не только по той причине, что дороги наши, а уж в особенности сибирские, не очень-то обременены частным транспортом и потому заторов бывает мало, но и по той причине, что шоферам наших особых машин было приказано не обращать внимания на правила уличного движения, а в случае чего движенье это и вовсе перекрывали. Так возят в нашей стране только членов правительства и заключенных, причем и тех, и других под строжайшей охраной до зубов вооруженных лиц. Это обстоятельство наглядно подтверждает известный тезис КПСС— «Народ и партия едины».

Помимо того, что машина наша останавливалась редко, была и другая проблема с «окнами»: на какие бы ухищрения ни шли мои ежедневные попутчики, но пробить больше трех дырок-глазков никогда не удавалось. Потому так дорожили местами у борта. Я думаю, что ни один самый респектабельный концерт в мире не рождал столько споров и обид. Доходило порой и до кровавых драк за право сидеть на лучшем месте и видеть первым. Вмешивался и конвой, однако только в тех случаях, когда девушка решалась в ответ на благодарности или комплименты крикнуть что-нибудь сочувственное или просто называла свое имя. Тут очередной автоматчик, исполняющий устав, неизменно ревел: «С заключенными в разговоры вступать запрещено! Назад! Молчать!» Но тут поднималась волна народного гнева: «Сволочь ментовская, фашист, жалко тебе, гаду! Сиди молчи! Вон за тебя собака твоя гавкает! Завидно! Да тебе, менту тухлому, ни одна баба не даст, слюну глотай!» Конвойный вскакивал и направлял дуло автомата в бушующую за сеткой орущую массу людей. Девушка в ужасе застывала на тротуаре, кто-нибудь, пытаясь перекричать остальных, старался ее успокоить: «Эй, рыжая, подруга, за нас не беспокойся, всех не перестреляет. Я такую шваль, как он, сотнями одним бушлатом на водопой гонял!»

Рефрижератор трогался... до следующей встречи с мимолетным видением любви...

Когда же девушка просто выполняла просьбу о стриптизе и в разговор не вдавалась, конвоиры благоразумно помалкивали не только потому, что знали— с заключенными в такой момент лучше не заедаться, а еще и потому, что собственно и самим посмотреть хотелось. Много раз" я наблюдал, как конвой пытался воспользоваться нашим приемом и кто-нибудь из погонников начинал заигрывать с проходящими девушками, но желаемого эффекта это никогда, ни единого раза не приносило, как ни старались наши охранники. Не знаю, как в других местах, но в Сибири кокетничать с ментами считается признаком дурного тона. После каждой такой попытки блатные сдержанно посмеивались: «Ну что, начальник, как сеанс? Ты думаешь—надел погоны, и выше Яшки Косого, кум королю! Погоны-то они, сам видишь, не везде помогают!»

Я не думал тогда, что попаду в Париж и, сидя в Альказаре или других кабаре, глядя сквозь стакан шампанского на залитую светом эстраду, буду каждый раз вспоминать маленький глазок в железном фургоне, рыжую девушку, поминутно и пугливо оглядывающуюся по сторонам и задирающую все выше и выше свою незамысловатую юбку... Я не знал тогда, что в парижском кабаре будут душить меня спазмы от этих воспоминаний..."

(no subject)

У нас жара, даже вечером не прохладно, отлично осень начинается ) Поучаствовал вот в этой штуке вчера.
Полиции за обеспечение твердая пятерочка.